— Это тебе, — прошептал мой возлюбленный, кивнув в сторону низенького журнального столика, на котором лежал длинный плотный сверток, упакованный в темно-вишневый шелк с серебряными цветами сливы.
— Что это?
— Самое дорогое, что может мужчина оставить единственной женщине в своей жизни, — ответил Уэсуги. — Посмотришь потом. Хорошо?
Он вышел в коридор, а я, повинуясь внезапному порыву, выскочила следом. Его широкая спина в белой куртке с каким-то замысловатым рисунком стремительно удалялась, а я стояла, и сердце предательски выпрыгивало из груди. Он открыл входные двери, проем представился блекло-голубым прямоугольником, и показалось, будто в конце длинного коридора распахнули окно в чистое холодное осеннее небо. И тогда острой болью пронзило понимание того, что мы видимся в последний раз. Что сейчас он уйдет в это омерзительно бледное голубое окно и небо примет его и уже никогда не отпустит, потому что таких, как он, не отпускают даже на равнодушных небесах.
Надо было кричать!
Надо было звать его по имени, вопить, визжать, требовать помощи.
И он не смог бы не вернуться.
Конечно, надо было кричать. Может, он и ждал от меня именно этого поступка. Ведь он-то наверняка все знал тем страшным утром, но не мог поступить иначе, и только я имела ничтожный шанс вмешаться в судьбу. Но я этим шансом не воспользовалась.
Я просто рванула следом за ним, но никто не умел двигаться так легко и быстро, как Уэсуги. Я бежала, спотыкаясь, голова кружилась, совершенно некстати подступила дурнота. Впервые в жизни я ощутила, что такое обморок, и на какие-то доли секунды потеряла сознание. Мир стремительно сузился до крохотной точки, а когда я сумела взять себя в руки, то Нобунага уже вышел на улицу.
Я подбежала к выходу в тот миг, когда он захлопнул дверцы машины. И через мучительно долгое мгновение машина с оглушительным грохотом превратилась в оранжевый шар. Огонь походил на гигантскую лохматую хризантему, и ее бесчисленные багровые, алые и золотые жалящие лепестки падали на тело моего возлюбленного, на его смоляные волосы и прекрасное лицо. Я не видела — я знала это. Но ему уже не было больно — и это я знала тоже.
Безнадежность и отчаяние удушливо пахнут паленой резиной и сгоревшим пластиком. Тоска — это жирная гарь.
Я, как водяное растение, ритмично покачивалась в дверях учебного корпуса и не находила в себе сил ни уйти, ни подойти поближе к дымящейся горячей груде искореженного железа. Со всех сторон бежали люди, кто-то кричал, кто-то толкал меня: ведь я стояла у них на пути. Меня пихали в спину, отшвыривали, чтобы не мешала, но я — совершенно отчетливо помню это невозможное состояние — ощущала свое тело как ватный матрасик. Ни боли, ни ударов, только глухие толчки. Будто бы кто-то милосердный сделал мне анестезию, и эта немота и глухота распространялись и на душу.
Словно выключили свет, комната опустела, и душа моя обиженно ушла куда-то, оставив меня здесь. Впрочем, даже это мне было безразлично. И только где-то далеко, как у подножия горы, на вершину которой меня занесло ледяным ветром неосознанной до конца потери, родилась острая режущая боль. Я не могла точно сказать, что у меня болит; я даже не могла утверждать, что болит это у меня, но ощущения становились все более непереносимыми и жестокими. Эта боль и вырвала меня из того черного засасывающего провала, куда я медленно опускалась. Думаю, я начинала сходить с ума, но там, наверху, видимо, решили, что с меня еще недостаточно. Надо сказать, что способ, которым меня привели в память, оказался не менее иезуитским, нежели тот, которым эту память попытались отнять.
Сын Уэсуги умер почти одновременно со своим отцом. Во всяком случае, я почему-то думаю, что это был именно сын. С теми же черными глазами и янтарной кожей, смоляными волосами и плечами, развернутыми, как крылья перед полетом. Это ему бы достался тот сверток в вишневом шелке. Я даже знала, что его звали бы Уэсуги Сингэн. Он мог бы со временем стать таким же удивительным человеком, и я бы гордилась им и любила его за двоих. Но этого не случилось.
А может быть, думаю я теперь, тот, принявший это дикое решение, не был так уж не прав. Что ждало бы сына Нобунага в нашей стране и в то время? Я бы не смогла увезти его на родину, в Японию, к медно-красным кленам, холодному серому морю, деревянным храмам с золотыми коньками на крышах, голубым и зеленым рисовым полям и буйному цветению бело-розовых сакур. Мне бы просто не позволили это сделать. Все случилось именно так, как должно было случиться. Но это теперь я могу рассуждать отвлеченно и логично. По той простой причине, что место, которое должно было бы разрываться от боли и горя, давно уже умерло.
Какая-то часть моей души взорвалась тем страшным днем и разлетелась на клочки. Они падали на любимое лицо Уэсуги вместе с жалящими лепестками огненной хризантемы и корчились в пламени вместе с ним. Именно после того я перестала всерьез воспринимать смерть: кем бы ты ни был, а умереть дважды невозможно. Словом, свою смерть я тоже как-то пережила.
Меня даже пригласили на похороны.
Тем самым мне тонко намекали на то, что знают о моих отношениях с опальным инструктором и что я вполне могу стать следующим человеком, которому попадется такая неудачная машина. В принципе могла быть и не машина, а несвежая пища или какая-нибудь потрясающая новость, которой не выдержало бы сердце даже такого здоровяка, как Уэсуги. Да и сердце у него вполне могло оказаться слабеньким, просто он умело это скрывал. Или там рак бы обнаружился. Наше ведомство могло все. И способ, которым устранили Нобунага, говорил о том, что люди эти торопились. Еще я была уверена, что они либо не боялись лишней шумихи, либо просто не имели возможности совершить убийство тихо и незаметно. Я склонялась ко второму варианту.